Самый день для банабульки

Прочитав этот рассказ Селинджера, я вспомнил, что в словаре Руднева есть статья ему посвященная. А так как словарь этот я очень ценю, то не познакомить вас со статьей не мог. Поэтому, прежде чем начнем обсуждение, настоятельно рекомендую зайти сюда. Правда, отправив вас по этой ссылке, я, как рецензент, ставлю себя в тупик. В самом деле, не переписывать же своими словами статью Руднева? Нет, я, конечно, могу, но, боюсь, меня заподозрят в плагиате. А быть замешанным в таких темных делах мне не хотелось бы. Что бы хотелось добавить к словам Руднева? Напомню, он дает три разных трактовки:
1. Поверхностная.
2. Психоаналитическая.
3. Дзенская.
Википедия предлагает еще одну интерпретацию, связанную с индийскими религиями: «В индийской культуре банан, его листья — символ любви. Так что уже само название рассказа задаёт настроение эротики, чувственности. Тема развивается (совершенно незаметно для незнакомых с индийской традицией читателей) по протяжении всего рассказа — так, постоянно подчёркивается бледность героя и то и дело упоминается синий цвет. В «Махабхарате», «Рамаяне» и т. д. бледность героя — первый признак его влюбленности, а синий цвет создаёт аналогии с синим цветком лотоса — атрибутом бога любви Камы. При этом любовь в индуизме — вовсе не положительное чувство, оно порождает низменные страсти и выводит человека из состояния равновесия. Так, в рассказе Сэлинджера, Сибилла, ревнуя Симора к своей подруге Шэрон Липшюц, требует столкнуть её с табуретки, когда в следующий раз та сядет с ним, когда он будет музицировать в салоне. Таким образом, индуистская философия рассматривает любовь как дорогу к смерти, которая наступает либо от душевной болезни (мать Мюриэль считает Симора больным), либо от самоубийства (герой убивает себя в конце рассказа)».
На этом трактовки у меня заканчиваются, но если вы для коллекции предложите что-то еще, я буду просто счастлив)
На десерт предлагаю поговорить о переводе. Как известно, Сэлинджера в советское время переводила исключительно Райт-Ковалева. Переводы ее считаются каноническими, и достоинства их очевидны. Правда, есть мнение, что Райт-Ковалева создала собственные произведения, несколько отличные от оригинала. Проще говоря, Сэлинджер был адаптирован под советского читателя. Когда Максим Немцов покусился на святыню и создал свою версию перевода, в интернетах поднялся неимоверный срач. Дескать, что за фигня, и вообще у Сэлинджера слова «пердак» быть не могло. Хотя я подозреваю, что американский автор мог позволить себе выражения и похлеще. Впрочем, в оригинале Сэлинджера я не читал, а потому решил хотя бы сравнить два перевода. Спасибо sibkron, который предоставил любезно мне «новодел» Немцова.
И вот что я имею сказать по этому поводу: перевод Райт-Ковалевой более художественный, перевод Немцова, похоже, более точный. И тот и другой имеют право на существование. Таких прецедентов достаточно много: вспомним переводы Пруста в исполнении Любимова и Франковского. Читатели сами выбирают, какой перевод им подходит больше. Я, к примеру, выбрал Любимова. В общем, я не понимаю людей, которые кричат о том, что есть прекрасный перевод Райт-Ковалевой, и другой нам не нужен. Нужен. Я так думаю. Впрочем, интересно было бы выслушать мнение по этому поводу людей, прочитавших рассказ в оригинале. Знаю, в нашем литклубе такие есть.

Источник

Самый день для банабульки

J. D. Salinger

Nine Stories

© М. Немцов, перевод на русский язык, 2017

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2017

Дороти Олдинг и Гасу Добрано[1]

Нам известно, как звучит хлопок двух ладоней.

Но как звучит хлопок одной?

Самый день для банабульки

В отеле поселились девяносто семь рекламщиков из Нью-Йорка и так забили все междугородные линии, что девушке из 507-го пришлось ждать соединения с полудня чуть ли не до половины третьего. Однако времени она не теряла. Прочла в женском карманном журнале статью «Секс – развлечение. Или ад?». Вымыла щетку и расческу. Свела небольшое пятно с юбки бежевого костюма. Перешила пуговицу на блузке из «Сакса»[3]. Выдернула два свежих волоска, пробившихся из родинки. Когда телефонистка наконец вызвала девушкин номер, та сидела в нише окна и докрашивала ногти на левой руке.

Такие девушки совершенно ничего не станут бросать, если звонит телефон. У таких, судя по всему, телефон не умолкает с наступления половозрелости.

И вот телефон разрывался, а она подвела кисточку к ногтю мизинца и очертила контур лунки. После чего закрыла пузырек и, встав, помахала в воздухе левой – невысохшей – рукой, туда-сюда. Затем сухой рукой взяла из оконной ниши уже полную пепельницу и перенесла на тумбочку, где стоял телефон. Села на заправленную узкую кровать и – на пятом или шестом звонке – сняла трубку.

– Алло, – сказала она, отставив левую руку подальше от белого шелкового халата, который только на ней и был – да еще шлепанцы: кольца остались в ванной.

– Нью-Йорк вызывали, миссис Гласс? На про воде, – сказала телефонистка.

– Спасибо, – ответила девушка и пристроила пепельницу на тумбочке.

Пробился женский голос:

Девушка слегка отвернула трубку от уха.

– Да, мама. Ты как? – ответила она.

– Я до смерти за тебя переживала. Ты почему не позвонила? У тебя все хорошо?

– Я пыталась дозвониться вчера вечером и позавчера. Здесь телефон…

– У тебя все хорошо, Мюриэл?

Девушка увеличила угол между ухом и трубкой.

– Все прекрасно. Только жарко. Такой жары у них во Флориде не бывало с…

– Ты почему не позвонила? Я до смерти за…

– Мама, дорогая моя, не ори на меня. Я прекрасно тебя слышу, – сказала девушка. – Вчера вечером я звонила дважды. Один раз прямо после…

– Я и отцу твоему сказала вчера вечером, что ты, наверное, позвонишь. Так нет же, он… У тебя все хорошо, Мюриэл? Скажи правду.

– У меня прекрасно. И хватит уже спрашивать.

– Вы когда доехали?

– Откуда я знаю? В среду утром, рано.

– Он, – ответила девушка. – И не дергайся. Вел он очень славно. Я даже поразилась.

Он вел? Мюриэл, ты дала мне слово, что…

– Мама, – перебила девушка. – Я же говорю. Он вел машину очень славно. Вообще-то не больше пятидесяти всю дорогу.

– А с деревьями не глупил, как раньше?

– Я же сказала, мама, он очень славно вел. Ну пожалуйста. Я попросила его держаться поближе к белой полосе и все такое, и он меня понял и держался. На деревья даже старался не смотреть, я видела. Кстати, папа машину починил?

– Нет еще. Требуют четыреста долларов только за…

– Мама, Симор сказал папе, что заплатит за ремонт. Незачем…

– Ну, посмотрим. Как он держался – в машине, ну и в целом?

– Нормально, – ответила девушка.

– Обзывал тебя этой жуткой…

– Нет. У него теперь кое-что новенькое.

– Ох, да какая разница, мама?

– Мюриэл, я хочу знать. Твой отец…

– Ладно, ладно. Он зовет меня мисс Духовная Гулёна-1948, – ответила девушка и хихикнула.

– Ничего смешного, Мюриэл. Совершенно ничего. Это кошмар. А вообще – грустно. Как подумаю, что…

– Мама, – перебила девушка. – Послушай меня. Помнишь книгу, которую он мне прислал из Германии? Ну эту – немецкие стихи. Куда я ее задевала? Ума не…

– Она где-то у тебя.

Точно? – спросила девушка.

– Разумеется. То есть где-то у меня. В комнате у Фредди. Ты ее бросила тут, а у меня не было места в… А что? Она ему нужна?

– Нет. Но он про нее спрашивал, когда мы ехали. Прочла я или нет.

– Она же на немецком!

– Да, моя дорогая. Это без разницы. – Девушка закинула ногу на ногу. – Он говорит, стихи эти, оказывается, написал единственный великий поэт нашей эпохи. Говорит, надо было перевод купить или как-нибудь. Или выучить язык, если угодно.

– Кошмар. Кошмар. А вообще – грустно, вот что. Твой отец вчера вечером сказал…

– Секундочку, мама, – сказала девушка. Сходила к окну за сигаретами, закурила, вернулась к кровати. – Мама? – спросила она, выдыхая дым.

– Мюриэл. Так, послушай меня.

– Твой отец разговаривал с доктором Сивецки.

– Так? – сказала девушка.

– Он все ему изложил. По крайней мере, мне он так сказал – ты же знаешь своего отца. Про деревья. Эту историю с окном. Весь этот кошмар, что он бабушке наговорил про ее виды на кончину. Что он сделал с этими славными снимками с Бермуд – все.

– И? – сказала девушка.

– И. Во-первых, тот ответил, что выпускать его из госпиталя – это было преступление армии, слово чести. Он весьма определенно сказал твоему отцу, что есть немалая возможность – очень большая возможность, как он сказал, – что Симор совершенно утратит контроль над собой. Даю слово чести.

– Здесь в отеле есть психиатр, – сказала девушка.

Кто? Как его фамилия?

– Откуда я знаю? Ризер или как-то. Говорят, очень хороший.

– Никогда не слышала.

– Но он все равно, говорят, очень хороший.

– Мюриэл, пожалуйста, не хами. Мы за тебя очень переживаем. Вообще-то вчера вечером отец хотел вызвать тебя телеграммой дом…

– Мама, я сейчас домой не поеду. Так что успокойся.

– Мюриэл. Слово чести. Доктор Сивецки сказал, что Симор может совершено утратить кон…

– Я только что приехала, мама. Это у меня первый отпуск за много лет, и я не собираюсь все упаковать обратно и мчаться домой, – сказала девушка. – И я все равно сейчас дороги не перенесу. Я так обгорела, что хожу с трудом.

– Ты на солнце обгорела? Ты что, не мазалась этим «Бронзом», я же тебе положила? Я в сумку прямо…

– Мазалась. Но сгорела все равно.

– Кошмар. И где ты сгорела?

– Везде, дорогая моя, везде.

– Скажи мне, а ты с этим психиатром говорила?

– Ну как бы, – ответила девушка.

– И что он сказал? Где был Симор, когда вы разговаривали?

– В Океанском салоне, на пианино играл. Он оба вечера, что мы тут были, играл.

– Ну, и что он сказал?

– Ой, да ничего такого. Сначала со мной сам заговорил. Я вчера вечером на бинго рядом с ним сидела, и он спросил, не муж ли это мой играет в соседнем зале на пианино. Я говорю, да, муж, а он спрашивает, он что, заболел. А я говорю…

– А почему он спросил?

Откуда я знаю, мама? Наверное, Симор бледный такой, – сказала девушка. – В общем, после бинго они с женой позвали меня выпить. Я и пошла. Жена у него просто жуть. Помнишь это кошмарное вечернее платье, мы его в витрине «Бонуита»[4] видели? Ты про него еще сказала, что к нему нужно маленькую, просто крохотную…

Дороти Олдинг (1910–1997) – литературный агент Дж. Д. Сэлинджера. Гас Добрано – редактор разделов прозы и поэзии журнала «Нью-Йоркер» в 1940–1950-х гг.

Коан «Одна рука» японского поэта, художника и проповедника Хакуина Осё (1685–1768).

«Сакс Пятая Авеню» – американский элитный универсальный магазин, основан в 1898 г.

«Бонуит-Теллер» – элитный универсальный магазин, основанный Полом Бонуитом в 1895 г. Закрылся в начале 1980-х гг.

Источник

Читать онлайн «Самый день для банабульки»

В гостинице жили девяносто семь нью-йоркцев, агентов по рекламе, и они так загрузили междугородный телефон, что молодой женщине из 507-го номера пришлось ждать полдня, почти до половины третьего, пока ее соединили. Но она не теряла времени зря. Она прочла статейку в женском журнальчике — карманный формат! — под заглавием «Секс — либо радость, либо — ад!». Она вывела пятнышко с юбки от бежевого костюма. Она переставила пуговку на готовой блузке. Она выщипнула два волосика, выросшие на родинке. И когда телефонистка наконец позвонила, она, сидя на диванчике у окна, уже кончала покрывать лаком ногти на левой руке.

Но она была не из тех, кто бросает дело из-за какого-то телефонного звонка. По ее виду можно было подумать, что телефон так и звонил без перерыва с того дня, как она стала взрослой.

Телефон звонил, а она наносила маленькой кисточкой лак на ноготь мизинца, тщательно обводя лунку. Потом завинтила крышку на бутылочке с лаком и, встав, помахала в воздухе левой, еще не просохшей рукой. Другой, уже просохшей, она взяла переполненную пепельницу с диванчика и перешла с ней к ночному столику — телефон стоял там. Сев на край широкой, уже оправленной кровати, она после пятого или шестого сигнала подняла телефонную трубку.

— Алло, — сказала она, держа поодаль растопыренные пальчики левой руки и стараясь не касаться ими белого шелкового халатика, — на ней больше ничего, кроме туфель, не было — кольца лежали в ванной.

— Да Нью-Йорк, миссис Гласс, — сказала телефонистка.

— Хорошо, спасибо, — сказала молодая женщина и поставила пепельницу на ночной столик.

Послышался женский голос:

Молодая особа отвела трубку от уха:

— Да, мама. Здравствуй, как вы все поживаете?

— Безумно за тебя волнуюсь. Почему не звонила? Как ты, Мюриель?

— Я тебе пробовала звонить и вчера, и позавчера вечером. Но телефон тут…

— Ну, как ты, Мюриель?

Мюриель еще немного отодвинула трубку от уха:

— Чудесно. Только жара ужасающая. Такой жары во Флориде не было уже…

— Почему ты не звонила? Я волновалась, как…

— Мамочка, милая, не кричи на меня, я великолепно тебя слышу. Я пыталась дозвониться два раза. И сразу после…

— Я уже говорила папе вчера, что ты, наверно, будешь вечером звонить. Нет, он все равно… Скажи, как ты, Мюриель? Только правду!

Источник

Собрание сочинений (42 стр.)

В общем, мы все ближе и ближе к карусели подходили, уже слышно, как эта чеканутая музыка играет, которая там всегда. Играет «О, Мари!» Ее тут и лет полета назад крутили, когда я совсем еще мелкий был. Вот путёвая фигня с каруселями — там всегда одни и те же песни крутят.

— Я думала, карусель на зиму закрывают, — Фиби такая говорит.

Впервые, считай, вообще сказала что-то. Наверно, забыла, что ей положено злиться.

— Может, потому что Рождество, — говорю.

А она ничего не ответила, когда я так сказал. Наверно, вспомнила, что все-таки положено злиться.

— Прокатиться хочешь? — спрашиваю. Я-то знал: наверняка хочет. Когда она совсем мелкой малявкой была и мы с Олли и с Д.Б. ходили с ней в парк, она по карусели просто с ума сходила. С фигни этой, нафиг, ее просто было не стащить.

— Я слишком большая, — говорит. Я думал, она не ответит, но вот ответила.

— Ни фига, — я ей говорю. — Залезай. Я тебя подожду. Давай.

А мы уже совсем рядом стояли. Там несколько малявок каталось, в основном совсем мелких, и сколько-то предков ждали снаружи — на лавочках сидели и всяко-разно. Я чего тогда — я сходил к окошечку, где билеты продавали, и купил билет. И дал ей. Она совсем рядом стояла.

— На, — говорю. — Погоди — вот остальные гроши. — И я стал было совать ей то, что она мне одолжила.

— Ты у себя оставь. Подержи пока, — говорит. И тут же сразу: — Пожалуйста.

Такая тоска берет, когда кто-то говорит тебе «пожалуйста». В смысле, Фиби или как-то. Тоска такая навалилась, как я не знаю что. Но гроши я обратно в карман спрятал.

— А ты со мной не поедешь? — спрашивает она. И глядит на меня при этом как-то уматно. Сразу видно — уже не сильно сердится.

— Может, в следующий раз. Я пока за тобой посмотрю, — говорю. — Билет взяла?

— Ну вали тогда — я вон там на лавочке буду. Посмотрю за тобой. — Я пошел и сел на эту лавку, а Фиби пошла и залезла на карусель. Обошла ее всю. В смысле — один раз по кругу всю обошла. Потом села на такую здоровую, бурую и битую на вид лошадь. А потом карусель поехала, и я смотрел, как Фиби катится, круг за кругом. Там сидело всего пять-шесть других малявок, а песню карусель играла — «Дым попал в глаза». Очень джазово так и уматно звучала. И все малявки пытались уцепиться за золотое кольцо, и Фиби такая с ними тоже, а я все колотился как бы, что она сверзится с этой лошади, нафиг, только ничего не сказал, не сделал ничего. Ведь какая с малявками фигня — они если хотят за кольцо золотое хвататься, то пускай хватаются, не надо им ничего говорить. Свалятся так свалятся, а говорить им при этом что-нибудь — фигово.

Потом все закончилось, Фиби с лошади слезла и подошла ко мне.

— А теперь ты разик прокатись, — говорит.

— Не, я лучше на тебя посмотрю. Наверно, лучше посмотрю все-таки, — говорю. И еще грошей ей немного отсыпал. — На. Купи еще билетов.

— Я больше на тебя не злюсь, — говорит.

— Я знаю. Давай скорей, сейчас опять поедет.

И тут вдруг ни с того ни с сего она меня поцеловала. Потом руку ладошкой вытянула и говорит:

— Дождик. Дождь начинается.

А потом она чего сделала — я чуть не сдох: потом она залезла ко мне в карман и вытащила этот красный охотничий кепарь, и мне на голову нахлобучила.

— А ты чего — не хочешь? — спрашиваю.

— Можешь поносить пока.

— Ладно. Только ты быстрей давай. На карусель опоздаешь. И лошадь твою займут или еще чего.

Только она все равно не дергалась.

— А ты по правде сказал? Ты правда никуда не уезжаешь? Правда потом домой пойдешь? — спрашивает.

— Ага, — говорю. Причем — по-честному. Я ей не наврал. Я по-честному потом домой пошел. — Ну давай уже, — говорю. — Начинается.

Она побежала и купила билет, и вернулась на карусель эту, нафиг, точняк вовремя. Опять по всему кругу прошла, пока не отыскала свою лошадь. И забралась на нее. Помахала мне, и я в ответ помахал.

Ух, вот тут и ливануло сверху, просто гадски. Как из ведра, чесслово. Все предки — и штруни, и все вообще — подбежали и столпились под самой крышей карусели, чтоб до костей не промокнуть или как-то, а я еще сколько-то на лавке посидел. Промочило меня будь здоров, особенно шею и штаны. Кепарь меня по-честному прикрывал в каком-то смысле, только я все равно промок. Да и наплевать. Мне вдруг ни с того ни с сего так путёво стало — от того, как Фиби такая все ездит и ездит, круг за кругом. Я чуть, нафиг, не заревел вообще, так мне путёво стало, сказать вам правду. Фиг знает, почему. Просто она так, нафиг, мило смотрелась там, круг за кругом, в этом своем синем пальтишке и всяко-разно.

Господи, вот жалко — вас там не было.

Вот и все, чего я рассказать хотел. Наверно, можно бы еще про то, чего я делал, когда домой пришел, и как заболел и всяко-разно, и в какую школу осенью пойду, когда отсюда вылезу, только мне чего-то не в жилу. По-честному. Мне сейчас про это не особо интересно.

Куча народу, особенно этот мозгоправ, который у них тут, меня спрашивает все время, собираюсь ли я как-то примениться, когда в сентябре в школу вернусь. По-моему, дурацкий вопрос. В смысле, откуда знать, что собираешься делать, пока не сделаешь? Правильный ответ: ниоткуда. Мне кажется, я знаю, но откуда? Чесслово, дурацкий вопрос.

С Д.Б. не так фигово, как с прочими, но он тоже мне кучу вопросов задает. В прошлую субботу приехал с этой своей английской девкой, что у него в новой картине снимается, которую он написал. Вполне себе ломака такая, но очень симпотная. В общем, один раз, когда она в дамскую комнату увалила, которая, нахер, тут аж в другом крыле, Д.Б. меня спросил, как мне вся эта фигня, про которую я вам только что рассказал. И тут уж хер знает, что и сказать. Фиг его знает, как она мне, если по правде. Не надо было стольким людям рассказывать. Я только, наверно, знаю, что мне вроде как не хватает всех, про кого я рассказывал. Даже этого Стрэдлейтера и Экли, например. Мне, пожалуй, даже этого, нафиг, Мориса не хватает. Умора. Вообще никому ничего никогда не рассказывайте. А расскажете — так и вам всех начнет не хватать.

Девять рассказов

Дороти Олдинг и Гасу Лобрано

Нам известно, как звучит хлопок двух ладоней.

Но как звучит хлопок одной?

Дзэнский коан

Самый день для банабульки

В отеле поселились девяносто семь рекламщиков из Нью-Йорка и так забили все междугородные линии, что девушке из 507-го пришлось ждать соединения с полудня чуть ли не до половины третьего. Однако времени она не теряла. Прочла в женском карманном журнале статью «Секс — развлечение. Или ад?» Вымыла щетку и расческу. Свела небольшое пятно с юбки бежевого костюма. Перешила пуговицу на блузке из «Сакса». Выдернула два свежих волоска, пробившихся из родинки. Когда телефонистка наконец вызвала девушкин номер, та сидела в нише окна и докрашивала ногти на левой руке.

Такие девушки совершенно ничего не станут бросать, если звонит телефон. У таких, судя по всему, телефон не умолкает с наступления половозрелости.

И вот телефон разрывался, а она подвела кисточку к ногтю мизинца и очертила контур лунки. После чего закрыла пузырек и, встав, помахала в воздухе левой — невысохшей — рукой, туда-сюда. Затем сухой рукой взяла из оконной ниши уже полную пепельницу и перенесла на тумбочку, где стоял телефон. Села на заправленную узкую кровать и — на пятом или шестом звонке — сняла трубку.

— Алло, — сказала она, отставив левую руку подальше от белого шелкового халата, который только на ней и был — да еще шлепанцы: кольца остались в ванной.

— Нью-Йорк вызывали, миссис Гласс? На проводе, — сказала телефонистка.

— Спасибо, — ответила девушка и пристроила пепельницу на тумбочке.

Пробился женский голос:

Девушка слегка отвернула трубку от уха.

— Да, мама. Ты как? — ответила она.

— Я до смерти за тебя переживала. Ты почему не позвонила? У тебя все хорошо?

— Я пыталась дозвониться вчера вечером и позавчера. Здесь телефон…

— У тебя все хорошо, Мюриэл?

Девушка увеличила угол между ухом и трубкой.

— Все прекрасно. Только жарко. Такой жары у них во Флориде не бывало с…

— Ты почему не позвонила? Я до смерти за…

— Мама, дорогая моя, не ори на меня. Я прекрасно тебя слышу, — сказала девушка. — Вчера вечером я звонила дважды. Один раз прямо после…

— Я и отцу твоему сказала вчера вечером, что ты, наверное, позвонишь. Так нет же, он… У тебя все хорошо, Мюриэл? Скажи правду.

Источник

Зачем заново переводить Д. Д. Сэлинджера на русский?

1 января 2009 года девяносто лет исполняется Джерому Дэвиду Сэлинджеру, знаменитому американскому писателю, молчащему уже чуть ли не полвека (с 1963 года). Поговаривают, правда, что в юбилейном году он прервет молчание, но это, скорее всего, не более чем слухи. Так или иначе, у нас в России (в бывшем СССР), где творчество Сэлинджера составило целую эпоху, к юбилею великого молчальника готовятся загодя. 1 января 2009 года девяносто лет исполняется Джерому Дэвиду Сэлинджеру, знаменитому американскому писателю, молчащему уже чуть ли не полвека (с 1963 года). Поговаривают, правда, что в юбилейном году он прервет молчание, но это, скорее всего, не более чем слухи. Так или иначе, у нас в России (в бывшем СССР), где творчество Сэлинджера составило целую эпоху, к юбилею великого молчальника готовятся загодя.

Одни переиздают прозаика в старых, небезосновательно слывущих классическими, переводах советского времени, другие пытаются вступить в ту же реку повторно… В издательстве «Эксмо» только что вышло «Собрание сочинений» Сэлинджера в новом переводе Макса Немцова – и оно-то как раз и представляет собой пир духа, обещанный в названии настоящей статьи.

Но сначала о проблеме «переперевода» (то есть повторного перевода) как таковой.

Применительно к переводу поэзии, все новое и новое обращение к первоисточнику правомерно, даже если оно – а именно это сплошь и рядом имеет место на практике –приводит к творчески неудовлетворительным результатам.

Мне не раз доводилось анализировать в этом контексте творчество нашего земляка Сергея Степанова, заново переведшего сонеты Шекспира, а затем и «Гамлета». Взялся, кстати, за «Гамлета» и известный поэт русского зарубежья Алексей Цветков – со столь же плачевными результатами. А в издательстве «Амфора» (еще до степановского Шекспира) вышел новый – и откровенно неудобочитаемый — перевод «Божественной комедии»… Однако творческая неудача – это тоже творчество, не правда ли?

И пусть новые обращения к произведениям мировой классики, существующим по-русски в общепризнанных, чтобы не сказать канонических переводах, в большинстве случаев всего-навсего пополняют копилку курьезов – почему бы в хорошо развитой литературе (а наша именно такова) не существовать и такой копилке?

С переводом прозы дело обстоит по-другому. Даже если он изначально «не ах» (но не плох вопиюще), «творческий навар» от повторного обращения к оригиналу, как правило, оказывается не слишком заметен: овчинка не стоит выделки! К тому же сам переводчик (кроме переводчиков-графоманов бывают и такие, но не о них речь) за такое – без предварительного заказа – не возьмется, а ведь никто ему нового перевода – при наличии кондиционного старого, — разумеется, не закажет. В крайнем случае, частично устаревший по тем или иным причинам перевод всегда можно (по согласованию с переводчиком или с его наследниками) подредактировать.

Однако настали другие времена – и зазвучали другие песни. Кое-кто заговорил о том, что прозаические переводы советского времени устарели из-за тогдашних цензурных ограничений – и следовательно чуть ли не весь корпус всемирной литературы нуждается в новом переводе.

Имеется в таких рассуждениях неприятный конъюнктурный душок: под рассуждения о «цензурных гонениях» легче выбивать гранты на новый перевод из зарубежных организаций, хотя сами по себе эти «гонения» (то есть купюры) касались, как правило, не политических моментов, а эротических.

Скажем, один «большой начальник», возмутившись некоей «похабной книжонкой», издал распоряжение, подчиняясь которому издательские редактора Москвы и Ленинграда года три подряд вычеркивали из переводной прозы слово «гомосексуалист» (и все его синонимы), заменяя его «женоненавистником», что, согласитесь, означает все же несколько иное. Началось это с одного из романов Айрис Мэрдок, среди персонажей которой полно и гомосексуалистов, и женоненавистников, так что путаница возникла изрядная.

Так что же, устранить это недоразумение – или начать переводить всю Мэрдок заново? Или, как в анекдоте говорит цыган, глядя на свое бесчисленное чумазое потомство: «Этих отмыть или новых нарожать?»

В большинстве случаев решают «отмыть». Хотя кое-кто предпочитает «нарожать».

Еще лет пятнадцать назад получил скандальную известность случай с некоей переводчицей с испанского, получившей грант на новый перевод «Ста лет одиночества» взамен совершенно безукоризненного существующего. Причина все та же: цензурные купюры. Да, но в чем они заключаются? Отрабатывая грант, переводчица заменила в словах «попа» и «чудак» первую букву (на «ж» и «м» соответственно) и – в силу творческой косорукости – безнадежно испортила все остальное.

Ведущие отечественные испанисты выразили возмущение – инцидент был, казалось бы, исчерпан, — а вот практика конъюнктурного переперевода продолжилась. Сейчас, скажем, в «Азбуке» переводят заново Марселя Пруста под тем предлогом, что во Франции якобы найден новый вариант оригинала. Ну, и кому, кроме специалистов, он нужен – этот новый вариант, — если весь мир знает прежний, классический, и запомнился он и только он?

Тут-то и подоспел со своим конъюнктурным Сэлинджером Немцов. Объявив, что основная переводчица Сэлинджера (и Воннегута) покойная Рита Райт-Ковалева должна именно за эти переводы гореть в аду! Так что, отвечая за базар, Немцов должен вскорости перевести и Воннегута.

Переводчицу Райт Сергей Довлатов назвал (разумеется, излишне комплиментарно) лучшим русским писателем 1960-х. Так или иначе, русская «исповедальная» (она же «молодежная») проза того времени чрезвычайно многим обязана ее Сэлинджеру (и во вторую очередь Воннегуту). При том, что цензурные купюры имели место только в переводах из Воннегута (советская разведчица цирковая лилипутка Зинка превратилась в неопределенной национальной принадлежности Зику).

Сэлинджеровского Холдена Колфилда (и повесть «Над пропастью на ржи» в целом) Рита Райт несколько гармонизировала, несколько смягчила стилистически – но именно благодаря этому он так «заиграл», стал таким своим для литературной молодежи Совдепии.

(Однажды Рита Райт сказала мне: «Ваш перевод «Баллады Редингской тюрьмы» звучит так, словно Оскар Уайльд был не английским узником, а советским зэком. Но это и хорошо! – тут же спохватилась она. – Это и правильно!» Вот и в ее переводах из Сэлинджера все «правильно».)

Но тут пришел Немцов. Макс Немцов. Пришел не как Джеймс Бонд, но как Жан из анекдота, переуестествляющий по-своему.

«Над пропастью во ржи» называется в его переводе «Ловец на хлебном поле». Рассказ «Хорошо ловится рыбка-бананка» превратился в «Самый день для банабульки»; «Выше стропила, плотники» (между прочим, цитата) – в «Потолок поднимайте, плотники», «Голубой период де Домье-Смита» — в «Серый…»: приковыляли откуда-то «Хохотун» и «Дядюшка Хромоног в Коннектикуте» (все это названия рассказов), и так далее.

При чем тут купюры? При чем тут стиль? Человек не слышит анекдотического звучания «хромонога», «хохотуна» и «банабульки», не понимает, что «серый» означает по-русски «посредственный», не знает, что никакого «хлебного поля» в языке нет (есть ржаное и пшеничное; есть хлебное вино – водка, а вот хлебного поля нет), — но берется не просто переводить, а перепереводить! И перепереводить не кого-нибудь и не что-нибудь, а классический перевод Риты Райт!

У меня нет слов… по меньшей мере печатных…

В ЖЖ переводы Немцова уже сравнили с тем, что делает Гоблин. Но ведь Гоблин так шутит! Он так прикалывается! А Немцов переводит – и печатает – на голубом глазу! Массовым тиражом, в «Эксмо», — «Собрание сочинений» развезут по всей стране и выложат «Хохотуна» с «Банабулькой» на каждую книжную полку.

В начале великой повести Холден Колфилд (в переводе Немцова) рассказывает о посещении зоопарка:

«Мы пошли посмотрели медведей на этом их холмике, только смотреть было особо не на что. Наружу там вылез только один, белый. Другой, бурый, сидел в своей, нафиг, берлоге и вылезать не хотел. Tолько пердак видать».

Источник

Самый день для банабульки
Adblock
detector
Яндекс.Метрика